Расплата - Вл. Семёнов   Глава VI


15.02.2010

После гибели С. О. Макарова. — Флаг Наместника на «Севастополе». — Третья попытка японцев запереть эскадру. — Бегство адм. Алексеева из П.-Артура. — «Великая хартия отречения».

Существует предание, что в Александрии „ревностный проповедник Евангелия бросился с топором на статую Серациса и начал рубить ее, и гром не грянул, и земля не расступилась, чтобы поглотить нечестивца, и великое уныние распространилось среди язычников”... Именно уныние... Впоследствии многие из них крестились, но не потому, чтобы вдруг перестали верить в старых богов (это не делается сразу), а в силу горького сознания, что старые боги их покинули, от них отвратились...
Я вспомнил об этом сказании потому, что им ярче всего характеризуется то состояние подавленности, которое овладело личным составом эскадры после гибели С. О. Макарова.
— „Если Бог попустил такую беду, значит — отступился...”
Необходимо было принять энергичные меры, чтобы хоть отчасти стряхнуть это угнетение. Первобытные, цельные натуры, какими в огромном большинстве являлись наши матросы, так же легко воспринимают слова ободрения, как и поддаются отчаянию. Это облегчало задачу. Не знаю, как поступали на других судах, но у нас, на „Диане”, никогда еще не было такого широкого общения между офицерами и командой. В батарейной и в жилой палубах на видных местах были развешаны наскоро составленные и (на машинке) отпечатанные списки боевых судов Балтийского и Черноморского флотов с указанием их водоизмещения, брони и артиллерии. Около „прокламаций” (как их шутя называли) толпился народ. Толковали, спорили и (право неглупо) прикидывали в уме и на пальцах, намечали состав эскадры, какую можно бы послать в Тихий океан. Офицеры, появляясь то тут, то там, давали необходимые объяснения.
Однако же наиболее живой интерес возбуждали не споры о составе тех подкреплений, которые могут быть нам высланы, а разрешение вопроса: кто прибудет на замену погибшего Макарова. Переходя от одной группы к другой, прислушиваясь к разговорам, часто вмешиваясь в них, подавая реплики, я был поражен той осведомленностью, которую проявляла эта серая масса по отношению к своим вождям, — ее знакомству с личными качествами высшего командного состава. Кандидаты на пост командующего флотом, намечавшиеся на баке, — это были те же, о которых мечтали в кают-компании, за которых и я без колебания подал бы свой голос. Чаще всего слышались имена Дубасова, Чухнина и Рожественского. Отдельные замечания по поводу возможности назначения того или другого только подчеркивали правильность оценки положения.
— Зиновея* не пустят. Чином молод. Старики обидятся. — Дубасова — хорошо бы! — Кабы не стар... — Чего стар! не человек — кремень! — Аврал, поди, идет в Питере — и хочется, и колется! — Ежели бы Григорья ** — в самый раз! — Это, что говорить!.. — Дубасов-то, не гляди, что стар! — Да я нешто перечу? а все лучше бы помоложе... — Конечно Дубасова! — Зиновея! — Григорья!..

*) Зиновий Петрович Рожественский.
**) Григорий Павлович Чухнин.


Временами страсти разгорались, и сторонники того ила иного адмирала уже готовы были вступить в рукопашную, но энергичный окрик боцмана или боцманмата: — Чего хайло разинул! Думаешь, в Петербурге услышат!? — предотвращал беспорядок.
С величайшим интересом прислушивался я ко всем этим толкам. Всего два месяца войны, из которых первый жалкое прозябание, и лишь второй — настоящий, боевой, — под командой популярного адмирала, — а как развилось, как выросло сознание этих людей! Они ли это, которые еще так недавно жили по пословице — „День да ночь — сутки прочь” — и всякую попытку расшевелить их принимали, как досадливую причуду начальства, которое „мудрит от скуки”.
— Послушать их, — подошел ко мне однажды старший минер, — так после гибели Макарова весь флот на трех китах стоит — Дубасов, Чухнин и Рожественский.
— А вы как думаете?
— Пожалуй, что и правы...
Утром 2 апреля прибыл в П.-Артур Наместник и поднял свой флаг на „Севастополе”, стоявшем в Восточном бассейне, у северной стенки, против дома командира порта. Обстоятельство это прошло почти незамеченным.
— Это только для видимости! Этот в бой не пойдет! — уверенно заявляла молодежь, несдержанная на язык.
С того момента, как несколько улеглось первое ошеломляющее впечатление катастрофы, погубившей „нашего” адмирала со всем почти его штабом, эскадра жила фантастическими слухами о назначении нового командующего. Откуда они брались, эти слухи? Вернее всего просто создавались нетерпеливым воображением. И опять-таки упорно назывались все те же три имени — Дубасов, Чухнин, Рожественский...
Того же 2 апреля с рассветом появились на горизонте японцы. Мы... не вышли в море. Около 9 ч. утра началась бомбардировка. Как сообщили с Ляотешана, ее вели только „Кассуга” и „Ниссин” — два вновь приобретенные крейсера, только что вступившие в состав японского флота и впервые появившиеся под Артуром, очевидно, с целью испытать свою артиллерию (10-дюймовки). Южнее их, не принимая в бомбардировке активного участия, держались броненосцы, а несколько ближе, к востоку, почти против Артура, бродили „собачки” и два броненосных крейсера. От нас отвечали „Пересвет” и „Полтава”. Японцы на этот раз стреляли неважно — по большей части недолеты, ложившиеся в южной части Западного бассейна. Наши потери ограничились двумя раненными на Тигровом Хвосту.
В 12 ч. 30 м. дня японцы поспешно удалились. С Ляотешана доносили, будто они ушли потому, что один из новых крейсеров („Кассуга” или „Ниссин”) наткнулся на мину, после чего со всех судов началась беспорядочная стрельба „по воде”. Вероятно, как и у нас 31 марта, заподозрили присутствие подводной лодки. Дня через два китайцы-лазутчики донесли, что в бухте Кэр (к востоку от Талиенвана) погиб на наших минах крейсер III класса „Мияко”.
Правда, ни то, ни другое известие не получили подтверждения в официальных донесениях с театра военных действий, публиковавшихся японцами, но дело в том, что наш неприятель, в противоположность нам, простодушно объявлявшим всему свету о ходе работ по исправлению поврежденных судов, заботливо скрывал и умел скрывать свои потери*, а потому я склонен верить этим рассказам, тем более, что впоследствии японцы признали гибель „Мияко”, только отнеся ее на месяц позже, а также и повреждение „Кассуги”, которое объяснялось столкновением в тумане с „Иосино”, который якобы при этом был потоплен; у нас же честь его потопления приписывал себе миноносец „Сильный”, бывший в паре со „Страшным” в роковой день 31 марта.

*) Броненосец «Ясима» наткнулся на мину 2 мая, а 4 мая погиб по пути в Японию, но не только в Европе, даже в самой Японии смутные слухи о его гибели появились только в октябре, достоверно же стало о ней известно лишь после Цусимы.

Конечно эти спорные факты сами но себе не представляют большого значения: не все ли равно, отчего затонул „Иосино”? при каких обстоятельствах была повреждена „Кассуга”? какого числа и какого месяца погиб „Мияко”? Если я и упоминаю о них, то единственно с целью отметить резкую разницу в успешном хранении военной тайны с нашей стороны и со стороны японцев. У нас эта тайна являлась чисто формальным, канцелярским делом, у японцев же — делом совести, священным долгом перед родиной. Нельзя не признать, что культ канцелярской тайны всегда имел у нас самое широкое распространение. Всякое приказание начальства, хотя бы на йоту выходящее за пределы шаблона, принятого для текущего момента, уже составляло секрет. Надписи „секретно”, „весьма секретно”, „конфиденциально” и т. п. — так и пестрели на заголовках рапортов, отношений и в особенности предписаний. В результате все эти страшные слова совершенно утратили свое первоначальное значение и могли бы с успехом быть заменимы словами — „важно” или „интересно”. К тому же при множестве секретных бумаг оказывалось физически невозможным писать их лично или при посредстве самых близких, доверенных лиц. Являлись посредники в виде мелких канцелярских чиновников, даже писарей, всегда склонных сообщить приятелю новость (конечно тоже по секрету). Между тем среди ворохов чисто канцелярских тайн попадались и настоящие! — Да где же тут разобраться! — “Секреты” всегда были известны всем кроме тех, кто, казалось бы, имел наибольшее право быть в них осведомленным, на чью скромность и сдержанность можно было бы положиться.
Бывало командир или старший офицер (не кто-нибудь) спросит знакомого, даже приятеля, из штаба:
— Неизвестно, когда выходить собираемся?
— Не знаю! Право не знаю!
А на судне вестовой в тот же день докладывает, что ему надо ехать к прачке.
— Зачем?
— Так что белье забрать, потому — уходим!
— Куда уходим? Что ты врешь?
— Никак нет! Адмиральский вестовой сказывал, приказано завтра к вечеру, чтобы все было дома...
Помню, однажды, еще за несколько лет до войны, начальник эскадры был серьезно озабочен, как бы разослать командирам предписание, которое он желал действительно сохранить в секрете.
— У нас это дело отвратительно поставлено! — сердился он, — все знают, и ведь именно те, которым не следовало бы знать!
— А вы, ваше превосходительство, прикажите вовсе не ставить наверху „секретно”, — никто и читать не станет... — посоветовал кто-то из присутствующих.
И удалось. Никто не поинтересовался.
Прошу извинить за это невольное отступление и возвращаюсь к моему рассказу.
В первых же числах апреля получено было официальное известие, что командующим флотом Тихого океана назначен вице-адмирал Скрыдлов. Это назначение эскадра встретила, правда, без энтузиазма, но, в общем, отнеслась к нему довольно сочувственно. Подводя итоги различным замечаниям и суждениям, можно было сказать, что настроение держалось выжидательное. Правда, он не был в числе намечавшихся кандидатов, но... „посмотрим”!..
— Макаров, если бы не задержался в Мукдене для переговоров с Наместником, был бы здесь на 15-й день после назначения... — исчисляли некоторые, — значит, и этого можно ждать между 17-м и 20-м...
Однако, по мере получения телеграмм о торжественных встречах и проводах, о молебствиях и напутствиях, о поднесенных образах и хоругвях, расчеты спутывались; лица все больше и больше хмурились.
К тому же, так как японцы словно сквозь землю провалились и не показывались в течение почти трех недель, эскадра замерла в бассейнах. Даже дежурство крейсеров на внешнем рейде, установленное Макаровым, было отменено.
Вообще, все макаровское пошло насмарку, и восстановились порядки, властно господствовавшие до... войны. Казалось, что флаг, развевавшийся на грот-мачте „Севастополя”, обладал каким-то особенным свойством парализовать всякую инициативу, задерживать на губах всякую фразу, кроме достолюбезных —„слушаю” и „как прикажете”.
„Всепреданнейшие” подняли головы и заговорили.
— Да-с! вот оно! — заявляли они (те самые, что еще так недавно, вместе с другими, восторженно приветствовали флаг командующего флотом, поднятый на „Новике”). — Вот они, результаты безумной смелости! Надо различать храбрость и браваду! Часто-с, истинное мужество заключается в том, чтобы мудро уклониться от опасности, а не лезть на нее зря, в поисках за дешевой популярностью! — Бросить надо эти авантюры! — В делах государственной важности нужен и государственный ум, широкий взгляд!.. Наместник еще ответит перед Россией за то, что малодушно уступил первенство какому-то „Деду”!... Он не смел этого! — Видите, что вышло? — Теперь ему же придется чинить прорехи!.. На него — вся надежда! Дай Бог, удалось бы! — Недаром, сам Куропаткин провозглашал тост: — „За здешних мест гения — Алексеева Евгения!”
Говорили громко, видимо, стараясь, чтобы все их слышали и, при случае... доложили.
Какая гадость!..
Правило „беречь и не рисковать” воцарилось снова. К нему, под гипнозом флага, поднятого на „Севастополе”, естественно присоединялось и другое: “ничего без указания, или без испрошенного одобрения...”
Такой простой, всем понятный и пользовавшийся таким широким успехом, принцип, провозглашенный Макаровым — „Верю, что каждый приложит все силы к приведению своей части в боевую готовность!” — принцип, дававший такую широкую свободу действий не только командирам и офицерам, но даже и младшим начальникам из нижних чинов, принцип, на первый план выдвигавший личную инициативу, одухотворивший службу, сведенную к отбыванию „номеров учений”, — этот принцип был осужден бесповоротно.
Первый же раз как мы (т. е. „Диана”) собрались произвести ученье по боевой тревоге с вспомогательной стрельбой, ставшей обычным делом, новое течение проявилось достаточно ясно.
На производство всякого крупного ученья или работы корабль (согласно уставу) обязан испрашивать разрешения адмирала. Так, конечно, и поступали, но при Макарове эта просьба о разрешении de facto превратилась в простое уведомление. Едва только на корабли взвивался всем примелькавшийся сигнал — „Прошу позволения произвести ученье номер...” как на „Петропавловске” уже поднимали всегда готовый флаг “Д”, означающий — „Согласен”.
Теперь обстоятельства переменились. На сигнал „Дианы” „Севастополь” довольно долго держал „ответ до половины”* и наконец поднял — „Нельзя. Не согласен”. — Затем оттуда по семафору справились: „Не ошиблись ли вы при наборе предыдущего сигнала? действительно ли вы собирались стрелять?..” На утвердительный ответ с нашей стороны последовало приглашение командира в штаб по делам службы.

*) Ответный флаг, поднятый до места, обозначает: «Ясно вижу. Понял ваш сигнал». Поднятый до половины высоты мачты он говорит: «Плохо вижу. Не могу разобрать значения. Может быть вы ошиблись».

По возвращении он был не особенно разговорчив. Сказал только, что пока требуется точно выполнять расписание занятий, объявленное циркуляром штаба, а что касается вспомогательной стрельбы, то вопрос этот признан заслуживающим внимания, будет разработан так, чтобы все суда могли принимать в ней участие, по возможности равномерно, и проч. и проч.
В ожидании, когда японцы соизволят придти на вид П.-Артура, при посредстве паровых катеров и барказов тралили внешний рейд, разыскивая мины, ими набросанные, и, действуя тем же оружием, ставили свои в тех местах, куда сами ходить не собирались; но все это как-то вяло, неуверенно, нерешительно.
Что же? — могут спросить читатели, — неужели в Артуре не было энергичных людей, которые взяли бы дело в свои руки, повели его должным образом?.. — Конечно, были и впоследствии достаточно показали себя, но только все они в то время находились под гипнозом, о котором я уже говорил. Ведь предложить делать что-нибудь совсем по-новому, значило — осудить старое, а это старое было освящено самим Наместником, сурово каравшим за всякую тень сомнения в его непогрешимости. Это не Макаров, который прямо требовал, чтобы всякий открыто высказывал свое мнение, который считал, что лучше самое горячее объяснение, чем затаенное несогласие, неизменно ведущее к пассивному повиновению или пассивному сопротивлению, между которыми провести границу почти невозможно. Макаров мог спорить, даже сердиться, но за всякую идею, кому бы она ни принадлежала, хватался обеими руками, если была хоть надежда на успешное ее применение. Другое дело, когда основой всему служил миф о Минерве, выходящей во всеоружии из головы Юпитера. Что может голос простого смертного перед громами Капитолия?.. Прометей был не чета нам, а как с ним поступили?.. Так думали многие, и можно ли строго судить их за эти мысли — плод горького опыта?.. Смешно было бы ждать, что в Дальневосточной сатрапии раздастся голос свободного воина и гражданина, правдивый, честный голос!.. Там было совершенно естественно услышать приказание: — Высечь Желтое море за то, что, при отливе, берега его дурно пахнут и „самого” Наместника заставляют удаляться с балкона его дворца. — Там, в этой атмосфере, не мог появиться Фемистокл, который сказал бы: — „Бей, но выслушай!” — Там господствовали люди, кредо которых было: — обо всем промолчу, со всем соглашусь, — только бы не били, а приласкали!
8 апреля ознаменовалось печальным происшествием. При постановке с портовых барказов минного заграждения близ Ляо-ти-шана, вследствие преждевременного взрыва мины, погиб лейтенант Пелль и 19 нижних чинов. Я знал его еще по китайской кампании, когда он, участвуя в походе адмирала Сеймура, был ранен в обе ноги, много дней оставался почти без медицинской помощи, перетаскиваемый на носилках, не раз рисковал попасть в руки боксеров, не дававших пощады, — все-таки поправился, снова пошел на войну, и погиб, так нелепо, от несовершенства оружия, которого был специалистом (он имел звание минера I разряда).
Около того же времени я, совершенно неожиданно, был назначен членом в комиссию для допроса японцев, захваченных 13 марта на пароходе „Хайен-мару”, и для разбора оказавшихся при них документов. Назначение в такую комиссию старшего офицера боевого корабля являлось несколько странным. Для сведения моих сухопутных читателей, считаю долгом пояснить, что на корабле командир — это как бы верховная власть, выступающая лично только в наиболее критические моменты жизни, а старший офицер — это как бы действующий именем командира, с его ведома и одобрения, премьер-министр, на котором и лежит непосредственно вся тяжесть внутреннего управления. Можно сказать, что, вне исключительных случаев, командир — маятник, регулирующий ход часов, а старший офицер — пружина, силой которой работает механизм. Отсутствие старшего офицера, хотя бы на несколько часов, уже вносит некоторую заминку во внутреннюю жизнь корабля. Вот почему (и нет средств избежать этого) старший офицер почти безвыходно сидит на корабле, и в кают-компании его редкие отлучки составляют событие, своего рода эру. Часто приходится слышать замечания, вроде:
— Скажете тоже! Это было еще до последнего съезда старшого на берег!..
Я лично не только ничего не имел против участия в комиссии, но, по совести говоря, был даже доволен. На законном основании несколько раз съездить куда-то, повидать свежих людей — казалось прямо заманчивым. Зато командир принял дело к сердцу:
— Уж лучше бы меня назначили! — заявил он и поспешил в штаб.
В штабе ему объяснили, что назначение вызвано имевшимися в штабе сведениями о моем знакомстве с японским языком и японско-китайской грамотой. Пришлось покориться. По началу я отнесся к этим мотивам несколько скептически. Правда, на эскадре знали, что некогда, на пари, я в годичный срок выучился японскому языку и японско-китайской грамоте настолько, что свободно читал и переводил a livre ouvert японские газеты, но это было 6 лет тому назад. С тех пор многое было, за отсутствием практики, перезабыто, и я отнюдь не считал себя в праве выступать в роли переводчика, да еще в таком ответственном деле. Однако на первом же заседании пришлось, волей-неволей, отбросить всякую скромность и пытаться, по мере сил, применить свои познания.
Оказывается, что во всем огромном штабе наместника не было ни одного человека, основательно знакомого с японским языком и японской письменностью. Переводчиком служил „подвернувшийся” прапорщик запаса, студент института восточных языков во Владивостоке. Право, трудно было сказать, кто из нас являлся более сведущим. По счастью оказалось, что мой случайный коллега отличался редким качеством — отсутствием профессиональной заносчивости. Мы работали дружно, в полном согласии, оба от души смеялись, когда попадали впросак, и выкарабкивались из него соединенными усилиями.
Воображаю, однако же, как такое следствие было бы обставлено у японцев, у которых на каждом корабле, в каждом полку, батальоне, даже роте, были люди прекрасно говорившие и писавшие по-русски. Если бы мы, наша комиссия, оказались в положении тех, кого мы допрашивали, какой град перекрестных вопросов пришлось бы нам вынести, конечно, на нашем родном языке!
Комиссия собиралась на берегу, в парадных (обычно запертых) залах морского собрания. Однажды, по окончании заседания, в ожидании катера, который должен был отвезти меня на крейсер и почему-то запоздал, я зашел на „Севастополь” повидать его старшего офицера, моего старого соплавателя и приятеля, ныне покойного Б.
Как водится, после долгой разлуки, облобызались и засыпали друг друга вопросами. Беседа ежеминутно прерывалась сигналом горна — „караул наверх!” — по которому Б. срывался с места и бежал встречать или провожать прибывающего или отъезжающего адмирала, или генерала.
— Однако! Сколько их у вас ездит! — не удержался я.
— И не говори! — с отчаянием отмахнулся Б. — веришь ли: какой я старший офицер? все мои обязанности исполняет первый лейтенант, а я только мотаюсь, — встречаю, провожаю, — провожаю, встречаю.
— А это у вас что же? — указал я на плотников, которые по бортам обширной кают-компании броненосца из досок и брусьев строили какие то меблированные комнаты, навешивали двери, вставляли окна; маляры оклеивали стены обоями; обойщики прибивали занавески, расставляли мебель...
— Это все для штаба наместника! Ведь я до сих пор, как ни бьюсь, не могу узнать, сколько их всего? Когда кончится это великое переселение?..
— Ну, а если придется выходить в море, в бой?.. Ведь вот у нас, по приказу, всякое дерево, кроме насущно-необходимого, всякая мебель, украшения — все свезено в порт чтобы пожар не мог разгуляться. Переборки кают железные, а двери деревянные, — так даже двери сняли, заменили парусиновыми занавесками. А у вас тут квартиры строят и все из самых горючих материалов. Как же вы пойдете?
— Да ты остришь, что ли? — вдруг заволновался, словно даже обиделся Б. — Куда нам идти с этими порядками? Куда?.. Разве — к черту!..
Я не мог с ним не согласиться. Действительно, вся окружающая обстановка, все распоряжения наместника, а главное настроение, воцарившееся среди начальствующих лиц немедленно после подъема на „Севастополе” флага адмирала Алексеева, и речи его „всепреданнейших” — все явно показывало, что лозунг „беречь и не рисковать” вновь получил прежнюю силу, что „макаровские авантюры” бесповоротно осуждены и больше не повторятся.
В ночь на 17 апреля приходили на внешний рейд японские миноносцы. Вероятно, с целью набросать, мин. Обнаруженные прожекторами и встреченные огнем батарей, поспешно скрылись, но конечно дело свое сделали.
В 1 ч. ночи 20 апреля меня разбудили глухие удары отдаленных пушечных выстрелов.
— Где и по какому случаю? — думал я, стараясь привычным уже ухом разобрать, кто начал — правый или левый фланг? Досадно было бы из-за пустого любопытства в сырую, холодную, темную ночь покидать теплую койку и лезть на мостик. — Все равно мы с нашего места в Западном бассейне не можем принять участия ни в каком деле...
Внезапно раскаты одиночных выстрелов перешли в беспрерывный гул. Даже сквозь плотно задернутую занавеску иллюминатора пробивались отблески то ярко-багровых, то зеленовато-золотистых негаснущих молний. Видимо, стреляли все, кто мог!.. Сна — как не бывало.
С мостика „Дианы” мы не много увидели. В просветы между Золотой, Маячной и Тигровой горами, словно сквозь промежутки между кулисами, мы, как статисты, ожидающие своего выхода, могли только догадываться о содержании драмы, разыгрывавшейся на главной сцене.
Это была третья, наиболее отчаянная, попытка японцев запереть П.-Артур.
Несомненно, что через своих шпионов они знали не только о неудаче предыдущей попытки, но и о всех мерах, принятых нами к предотвращению новой. Они знали, что теперь уже нельзя, попросту, взять прямой курс ко входу, но надо идти по искусственно созданному фарватеру. И вот — под бешеным огнем батарей и сторожевых судов — их миноносцы подошли к поворотным пунктам и стали маячными судами, указывая дорогу заградителям.
Очевидцы говорили, что это было похоже на сказку! Один миноносец взорвался на наших минах, один был утоплен артиллерией, вероятно, многие пострадали, — но свое дело сделали!..
Когда события минувшей войны уже не будут иметь значения ближайшего по времени, драгоценного опыта, добытого кровью, когда раскроются архивы, — мы, конечно, узнаем все, во всех подробностях, но в данный момент в своем рассказе я вынужден руководствоваться лишь моим дневником да сообщениями других очевидцев, не более его достоверными.
Всех брандеров-заградителей было 12. Четверо, подбитые, или просто не выдержавшие огня, повернули обратно в море, 8 — дошли.
Все затонули, вдали от входа, но все же два успели, извилистым фарватером, проникнуть за „Хайлар”.
По счастью, они не легли поперек дороги, но это была не их вина, равно как и не наша заслуга, а просто судьба.
Во всяком случае нельзя не признать, что уже второй раз блестяще оправдала себя система отражения атаки брандеров, детально разработанная при Макарове и объявленная его приказами. Береговые батареи, сторожевые и охранные суда и шлюпки — действовали, как по нотам.
Наместнику, прибывшему на „Отважный”, оставалось только наблюдать за тем, как разыгрывается пьеса по партитуре гениального композитора — нашего дорогого „Деда”.
Поклонники талантов адм. Алексеева, историки, пытающиеся еще более расцветить его, и без того цветистые, реляции, — любят говорить о том, как он лично руководил отражением этой атаки брандеров-заградителей, „с которых сыпался град из поставленных на них пулеметов” („Русская Старина” Апрель 1907 г. стр. 71). В интересах восстановления истины не могу не указать, что, не смотря на „град”, потерь с нашей стороны не было, а кроме того несомненно, что если и был „град”, то он сыпался на ближайших противников — сторожевые и охранные суда и шлюпки, а также на батареи скорострельных морских орудий, недавно воздвигнутые и вынесенные возможно вперед и ближе к уровню моря.
„Отважный” стоял в самом проходе, во второй линии обороны, между Золотой горой и воротами в Восточный бассейн. На него этот „град” никоим образом не мог быть направлен и драгоценная жизнь наместника не подвергалась никакой опасности. Впереди „Отважного” были: два внешних бона, преграда из затопленных судов, первая линия обороны — „Гиляк” и прибрежные батареи — и, наконец, солидный бон, снабженный стальными сетями, опускающимися почти до дна, запирающий самый проход.
Вряд ли даже с „Отважного”, стоявшего в трубе, а не в горле прохода, возможно было наблюдать за ходом дела и давать какие либо указания. Это было бы возможно лишь с „Гиляка”, находившегося на авансцене, но туда... Наместник не счел необходимым проследовать.
Так или иначе, благодаря Богу, выход в море остался свободен, и вновь затонувшие японские брандеры только усилили подводный бруствер, созданный Макаровым из затопленных пароходов, делая новую попытку заграждения почти безнадежной.
11 февраля и 14 марта, при штилевой погоде, экипаж брандеров-заградителей, пользуясь смятением (стоило ли заботиться о поимке 30—40 чел.?), уходил на мелких шлюпках в открытое море, где с рассветом его подбирали разведчики и миноносцы неприятельской эскадры. Нашими трофеями были только трупы, которые предавались земле с воинскими почестями, согласно уставу. (Между прочим это обстоятельство вызвало в Японии течение нам сочувственное — многие увидели из этого факта, что мы уж не такие варвары, как про нас рассказывают).
20 апреля дело обстояло иначе. Дул SO, балла 3—4; по внешнему рейду гуляла невысокая, но крутая волна, а с моря игла зыбь. Самая посадка на мелкие, в большинстве подбитые, шлюпки представляла уже не мало затруднений, а выгребать на них против волны и ветра оказывалось совершенно невозможными
Те, у кого шлюпки уцелели и где их успели спустить на воду, вынуждены были выброситься на берег и сдаться в плен, прочие же плавали, держась за обломки, цепляясь за мачты и трубы, торчавшие над поверхностью моря, и отчаянно взывали о помощи. Надо ли говорить, что, как только кончился бой, наши паровые катера, только что бросавшие в неприятеля свои метательные мины, бросились спасать погибающих, ежеминутно рискуя сами разбиться в бурунах, ходивших над затонувшими пароходами.
При этом нельзя пройти молчанием одной весьма любопытной подробности. Холодная ванна по-видимому отрезвляюще подействовала на тех, кого подбирали катера, но те, что высаживались на берег, полуодетые, безоружные, с криками „банзай!” бросались на наших, спешивших к ним на помощь. Конечно в такой обстановке ни солдаты, ни матросы и не думали пускать в дело оружия, а отбросив винтовки, со смехом и шутками принимали „очумелых” на-кулачки... Некоторых пришлось даже связать, так как они были совсем невменяемы... Недаром мы, осматривая из любопытства ранее затонувшие брандеры, удивлялись многочисленным откупоренным и полуопорожненным бутылкам коньяку, которые на них находили. Тем более странно, что вообще Япония — страна трезвости: национальный напиток — „сакэ” — крепостью не превосходит обыкновенного пива, а употребляют его крошечными чашечками. Ясно, что даже японские нервы не могли выдержать той поистине адской обстановки, в которой находились брандеры, приближаясь к цели, и опьянение патриотизмом, жаждой подвига — надо было поддерживать более реальным опьянением —алкоголем.
Каким-то путем это открытие с невероятной быстротой разнеслось повсюду и резко способствовало подъему духа в нашей команде, среди которой огромное большинство считает, что перед боем, как перед причастием, грех пить водку, и часто отказывается от казенной чарки, если обедать приходится в виду неприятеля.
— Это не штука! С пьяных-то глаз на рожон лезть! — ораторствовал на баке боцман Ткачев. — Нет! Ты мне вот, как свеча перед Истинным, докажи, как ты себя понимаешь! Какова есть твоя присяга!..
И слушая эти речи, откровенно скажу, мы — офицеры — ободрялись. В нас опять зарождалась надежда... — А что, в самом деле, если все „как свеча перед Истинным?..” Неужели же ничего не удастся?..
С рассветом 20 апреля появилась на горизонте японская эскадра. Ждали бомбардировки. Был сигнал —„приготовиться принять бой на якоре” — т. е. на перекидной огонь отвечать тем же. Однако ничего не состоялось.
Пришли первые, смутные, но недобрые вести о сражении при Ялу. Говорили, что потери около 2.000 и до 22 орудий. Не хотелось верить... Значит, японцы там высадились? Как же мы прозевали? Наши орудия в их руках? Когда ж это было? А памятник „Славы”, сооруженный из турецких пушек? Свалить его, что ли?..
22 апреля японская эскадра опять весь день держалась в виду Артура.
В 11 ч. 30 м. утра на „Севастополе” флаг командующего флотом был заменен контр-адмиральским флагом. В командование эскадрой вступил В. К. Витгефт. Наместник уехал в Мукден. Правда, уже несколько дней на станции Нового Города стоял в полной готовности особый поезд, но к этому как-то привыкли, считали, что это только „на всякий случай”. Отъезд произошел так внезапно, что из начальствующих лиц многие узнали о нем, как уже о совершившемся факте. О каких-либо проводах и помину не было. Рассказывали даже, что кое-кто из состоящих при наместнике, случайно бывших это утро в отлучке из дому, не попали на специальный поезд и были отправлены после.
Не скажу, чтобы это явное бегство произвело на эскадру сильное впечатление. Некоторые были даже довольны. Все однако видели в нем тревожный симптом. От громких суждений по этому вопросу воздерживались, так как всякие разговоры в кают-компании, через вестовых, немедленно передавались в команду, а мы переживали такой момент, когда следовало с особой заботой относиться к ее настроению.
Дополнительные известия с севера о Тюренчене — геройские атаки 11 стрелкового полка, огромные процентные потери — несколько смягчили горечь первого впечатления. Было поражение, но не было сраму.
Историки, о которых я имел уже случай упомянуть, говорят, что „22 апреля наместник, по высочайшему повелению, выехал из П.-Артура со своим штабом в Мукден, передав командование эскадрой старшему — к.-а. Витгефту...” но затем — „Военные события шли быстро. 23 апреля уже определилось место высадки японцев к с.-з. от о-вов Эллиот, в Бицзыво, там, где в 1894 г., во время войны с Китаем, японцы высадили мортирный парк...” а потому, еще с дороги, добежав только до Вафаньгоу, 23 апреля, наместник уже телеграфировал Витгефту „о своевременности и особо важном значении, в интересах обороны крепости, минных атак неприятельских транспортов, сосредоточенных в сфере действия наших миноносцев”*.

*) «Русская Старина», Апрель—Май 1907 г.

Подумать страшно, сколько несчастья принесло России то обстоятельство, что блестящая мысль —воспрепятствовать высадке японцев — осенила наместника лишь в Вафаньгоу, вне пределов досягаемости японских орудий, вне обязательства лично руководить рискованным предприятием! Мы, находившиеся в П.-Артуре, хорошо знали, что конечно „военные события шли быстро”, но все же не настолько, чтобы намерение японцев высадиться в Бицзыво определилось лишь после отъезда наместника из П.-Артура „по высочайшему повелению”. Мы хорошо знали (телеграфная тайна, хотя и обеспечена присягой, но не всегда непроницаема), что Высочайшее повеление было испрошено, что уже с 15 апреля японцы явно готовились к высадке в Бицзыво, базируясь на группы о-вов Эллиот и Блонд; что они строили боны в узких проливах, а широкие заграждали минами и все — со стороны П.-Артура; что к 21 апреля эти охранительные работы подошли к Бицзыво на дистанцию 7 миль, явно указывая пункт предполагаемой высадки; что, именно в виду такого положения вещей, наместник всеподданнейше запрашивал, что ему делать: оставаться ли в П.-Артуре, который ежечасно мог быть отрезан, или уехать в Мукден; что именно это время и было наиболее благоприятно для воспрепятствования широкому развитию операций японцев, но время это не было использовано; что бегство наместника, который раньше, чем быть наместником, был адмиралом, и место которого было во главе его флота, — последовало не по Высочайшему „повелению”", но с Высочайшего „соизволения”, им же испрошенного... А это — разница!..
23 апреля японцы высадились. Железная дорога была испорчена. С нашей стороны им не было оказано никакого сопротивления.
В ближайшие за тем дни выяснилось, что это был только летучий отряд. Железнодорожное сообщение восстановилось, и даже благополучно пришли с севера два большие поезда с боевыми припасами. Можно сказать — удачно проскочили!
Японская эскадра ежедневно появлялась в виду Артура. По сведениям от китайцев, перед Бицзыво держалось до 70 судов. Японцы по-видимому колебались приступить к решительной высадке. Они не были уверены, заперт ли П.-Артур последними брандерами, а ведь если нет, то наше бездействие могло быть объясняемо выжиданием, выбором удобного момента, чтобы броситься на них в самый разгар десантной операции.
Эскадра глухо волновалась. Возбуждение росло. В самом деле: у нас было три исправных броненосца*, один броненосный и три легких крейсера 1 ранга, один крейсер 2 ранга, четыре канонерки и более 20 миноносцев. Казалось бы, с такими силами можно предпринять что-нибудь против высадки, происходящей от нас в расстоянии 60 миль! В кают-компаниях горячо обсуждался такой план. Пользуясь весенней погодой (часто набегали легкие туманы), выйти из Артура, по возможности незаметно, разгромить транспортный флот и возвратиться обратно, конечно с боем, так как японцы несомненно постараются не пустить нас назад. Это был бы даже не бой, а прорыв в свой собственный, хотя и блокируемый порт. Разумеется, мы сильно бы потерпели, но повреждения в артиллерийском бою всегда легче минных пробоин: при починке их обыкновенно можно обойтись и без дока, и без кессона, а значит — к тому времени, как будут исправлены „Цесаревич”, „Ретвизан” и „Победа", — мы опять окажемся в полном составе. Наконец, если бы даже бой вышел решительным и несчастным для нас, если бы наши главные силы были почти уничтожены, — попало бы и японцам! Им пришлось бы уйти надолго и основательно чиниться, а тогда в каком положении оказалась бы высаженная армия. которую мы (по числу транспортов) определяли примерно в 30 тысяч?.. Без запасов, без обоза, она вынуждена была бы отступить к Ялу на соединение с действовавшими там войсками.

*) Повреждения «Севастополя» не мешали ему (при Макарове) выходить в море 5 и 28 Марта.

Для успокоения горячих умов из высших кругов был пущен слух, что наше бездействие входит в планы генерала Куропаткина. Будто бы он сам просил наместника не мешать японцам высаживаться к востоку от П.-Артура, опасаясь высадки в Ньючванге. В победе на суше конечно не было сомнения. Приводилось даже изречение какого-то великого полководца, сказавшего, что он знает 12 способов высадки десантной армии и ни одного способа обратной посадки ее на суда в случае неудачи, а потому рекомендовалось не рисковать судами и всячески беречь эскадру именно для этого момента, когда придется „не пускать японцев домой”. Знакомый лозунг „беречь и не рисковать” внушал некоторые сомнения в достоверности этого слуха, но других объяснений не было.
Все знали, что накануне своего отъезда наместник имел совещание с главными из начальствующих лиц. Какие решения были приняты на этом совете — хранилось в тайне. Кое-что, однако же, обнаружилось само собою довольно быстро. Заговорили, что вновь строящиеся батареи сухопутного фронта будут вооружены морскими орудиями, а вскоре вышел и соответствующий приказ. Огорченных утешали тем, что орудия будут сняты только с поврежденных броненосцев и притом временно, пока они чинятся и вынуждены бездействовать. Что-то плохо верилось!..
24 или 25 апреля (в точности не могу сказать — не записано) под председательством Стесселя состоялось (на „Севастополе”) совещание всех начальников отдельных частей, морских и сухопутных.
Командир, вернувшись на крейсер, ничего не рассказывал, (оттого и в моем дневнике не отмечены в точности день и час этого злополучного совещания). Однако уже утром 26 апреля всем и все стало известно, так как протокол заседания, на подпись участвовавшим, возил обыкновенный рассыльный. Роковая бумага не была даже вложена в конверт, и ознакомиться с ее содержанием мог всякий, до судовых писарей и вестовых включительно. На „Диану” ее привезли рано утром 26 апреля. Командир еще спал; папку подали мне, и, развернув ее, я имел несчастие прочесть то, что на артурской эскадре называли „Великой хартией отречения флота”... Вот подлинные строки, которые я занес в мой дневник по поводу этого события.
„26 апреля. Случайно прочел знаменитый протокол совещания — акт самоупразднения флота. Стыдно! Слава Богу, все же нашлось двое, которые не подписали этой гадости!”
Протокол начинался заявлением, что в настоящем положении эскадра не в состоянии иметь какого-либо успеха в активных действиях, а потому, до лучших времен, все ее средства должны быть предоставлены на усиление обороны крепости.
Настроение на судах было самое подавленное, не многим лучше, чем в день гибели Макарова. Рушились последние надежды.

Несмотря на всю неловкость вопроса, я не вытерпел и обратился к командиру за разъяснениями: — „Как могли? Как согласились?..” — По-видимому, он не был в особенно разговорчивом настроении, но охотно и даже торопливо пояснил, что предыдущее заседание было простой формальностью, что все было решено самим наместником в совете, накануне его отъезда, что им, собственно, пришлось только составить протокол, оформить... что инструкции, оставленные наместником, достаточно ясно предначертывают программу дальнейших действий, что авантюры а 1а Макаров надо забыть, что истинно-государственный ум, и т. д. и т. д.
— Но почему же тогда не написано прямо, что это приказание наместника? К чему эта комедия совета? Ведь этот протокол, под которым нет самой главной подписи — его подписи, в котором даже не упоминается его имени ,— это ваш обвинительный акт!
Капитан возражал крайне смутно, ссылаясь на то, что нечего разговаривать, когда приказывают, что все равно из протеста ничего бы не вышло...
Иные не допускают мысли, чтобы решение совета могло быть предрешено наместником, а я утверждаю, что в той атмосфере, которая была им создана, члены различных совещаний только и думали о том, как бы угадать мысли его превосходительства. Кто умел их угадывать — преуспевал; кто плохо угадывал, но старался — к тому отношение было снисходительное; но кто смел „свое суждение иметь” — над тем можно было поставить крест. В первые дни войны, после того, как крепость и эскадра были захвачены врасплох, все начальствующие лица П.-Артура жили под гнетом неизвестности и страха, но не за судьбу крепости или эскадры, а за свою собственную, всецело зависевшую от того, как „он” взглянет на происшествие, как повернет дело... Главным секретом того энтузиазма, с которым был встречен Макаров, являлась уверенность, что с момента его прибытия ближайшему начальству уже не придется ломать голову над вопросом: — А каков по этому поводу взгляд наместника?
Да! Подготовка поражения эскадры Тихого океана началась с декабря 1899 года, т. е. с момента прибытия в Порт-Артур адм. Алексеева, успешно превратившего ее корабли в плавучие казармы, а из личного состава ее, не менее успешно, вытравившего всякий живой дух, всякий намек на личную инициативу. Широко пользуясь всей полнотой бесконтрольной власти, бывшей в его руках, он сумел людям и храбрым и разумным, какими они показали себя в боях с неприятелем, внушить сознание полной бесполезности всякой попытки повлиять на принятое им решение, мало того — внушить, что малейшее несогласие с его взглядами есть уже преступление.
Этот гипноз, создававшийся в течение нескольких лет, этот гнет, под которым жила эскадра во времена наместничества, был так силен, так вошел в плоть и в кровь, что даже после бегства адм. Алексеева, даже в осажденном, отрезанном от Мира, П.-Артуре — он долго еще чувствовался.

www.rumarine.ru ©История русского флота
При копировании материалов активная ссылка на www.rumarine.ru обязательна!
Rambler's Top100